Честертон К.Гилберт

Битва с драконом

 

Из книги «Новый Иерусалим» 1922)

Перевод с английского Наталии Трауберг»1

Гилберт Кийт Честертон всю свою жизнь учил жить других, и даже сегодня его имя — как зов боевой трубы. Мир казался ему вечным полем битвы со злом во имя добра. Если бы из людей его поколения надо было выбрать кого-то одного, кто продолжает род Дон-Кихота или Георгия-змиеборца, мы назвали бы его. Если есть в нашем веке писатель, чье имя перешагнуло рамки его книг и стало легендой, — это он. Современники часто сравнивали его с Джонсоном, и сходство основывалось не только на толщине или искусстве беседы. Как и Джонсон, Честертон за всю свою жизнь не написал ни строчки, не произнес ни фразы, скрывающей низкую или недобрую мысль, и ни разу не упустил случая нанести удар во имя того, что он считал добром. В его словах и делах не было ни страха, ни расчета. О таком человеке думал Беньян, когда создавал Великодушного, чей меч всегда готов защитить паломников.<…>
Девяносто девять людей из ста, девятьсот девяносто девять из тысячи живут скучно и бездуховно, в прозаических повседневных заботах, которые, по их мнению, надо претерпеть ради какой-то высшей цели, без радости и без отдыха. Главная заслуга Честертона в том, что он всегда видел жизнь и показывал другим как светлую, славную, дивную повесть. Он ничуть не забывал о материальной стороне — напротив, он ее подчеркивал, видя в ней полное подтверждение своей веры. Даже слабость человека казалась ему радостной и промыслительной. Он писал:
«Когда Христос основал Свою Церковь, Он положил во главу угла не гениального Павла, не боговидца Иоанна, а простака, ловчилу, труса — словом, человека. На этом камне Он и построил Церковь, и врата ада не одолеют ее. Все империи и царства погибли из-за необоримой слабости — они полагались на сильного. Лишь Церковь Христова опирается на слабого, и потому несокрушима».
Честертон шел за своим Учителем, который родился в хлеву и принял смерть на грубо отесанном кресте. Как и Он, Честертон знал, что в простых и неприкрашенных делах повседневной жизни таятся и цепи ада, и ключи рая, ангелы нисходят и восходят, и побеждает Сын Человеческий.

Артур Брайант
Из статьи «Честертон»
2

 

Гилберт К.ЧестертонСогласно преданию, Лидда или Лудд — родина святого Георгия. Случилось так, что именно из этого селения я увидел в первый раз пестрые поля Палестины, похожие на райские поля. В сущности, Лидда — военный лагерь и потому вполне подходит святому Георгию. Вся эта красивая, пустынная земля звенит его именем, как медный или бронзовый щит. Не одни христиане славят его — в гостеприимстве своей фантазии, в простодушном пылу подражательства мусульмане переварили добрую часть христианских преданий и приняли св. Георгия в сонм своих героев. В этих самых песках, говорят, Ричард Львиное Сердце впервые воззвал к святому и украсил его крестом английское знамя. Но о св. Георгии говорится не только в предании о победе Ричарда; предания о победе Саладина тоже восхваляют его. В той темной и страшной битве один христианский воин дрался так яростно, что мусульмане прониклись благоговейным ужасом даже к мертвому телу и похоронили его с честью как св. Георгия.
Этот лагерь подходит к Георгию, и место здесь подходящее для поединка. По преданию, это было в других краях; но в местах, где зеленые поля сменяются бурым отчаянием пустыни, кажется, что и сейчас человек бьется с драконом.<…>
На пути из Иерусалима в Иерихон я часто вспоминал о свиньях, кинувшихся с крутизны. Не примите это за намек — на свинью я похож, но нет во мне той прыти, а если я чем и одержим, то никак не бесом уныния, доводящим до самоубийства. Но когда едешь к Мертвому морю, действительно кажется, что несешься с кручи. Странное чувство возникает здесь:
вся Палестина — круча, словно другие земли просто лежат под небом, а эта обрывается куда-то. Ни карты, ни книги не говорили мне об этом. Я видел детали — костюмы, дома, пейзажи, — но они не дают представления о бесконечном, долгом склоне. Мы ехали в маленьком «форде» среди утесов; потом дорога исчезла, и наша машина переваливалась, как танк, через камни и высохшие русла, пока нам не открылся зловещий и бесцветный вид Мертвого Моря. До него далеко и на карте, тем более в машине, и кажется, что ты приехал в другую часть света. Но все это — один склон; даже в диких краях за Иорданом можно увидеть, обернувшись, церковь на холме Вознесения. И хотя предание о свиньях относится к другим местам, мне все казалось, что оно удивительно подходит к этому склону и таинственному морю. Мне чудилось, что именно здесь можно выудить чудовищных рыб о четырех ногах или «морских свиней» — разбухших, со злыми глазками духов Гадары <…>
Мне нетрудно поверить, что злой дух привел в движение свинью, и гораздо труднее поверить, что добрый дух привел в движение стол. Но сейчас я не собираюсь спорить, я просто хочу передать атмосферу. Все, что было дальше, ни в коей мере не Оправдывает ожиданий Гексли. Бунт против христианской этики был, а если не вернулись к христианской мистике, то уж, несомненно, вернулись к мистике без христианства. Да, мистика вернулась со всем своим сумраком, со всеми заговорами и талисманами. Она вернулась и привела семь других духов, злейших себя.
Но аналогию можно провести и дальше. Она касается не только мистики вообще, но и непосредственно одержимости. Это — самое последнее, что взял бы как точку опоры умный апологет викторианских времен. Однако именно здесь мы найдем образец того неожиданного свидетельства, о котором я говорил вначале. Не теология, а психология вернула нас в темный, подспудный мир, где даже единство личности тает и человек перестает быть самим собой. Я не хочу сказать, что наши психиатры признали существование бесноватых; если бы они и признали, они бы их назвали иначе — демономанами, например. Но они признали вещи, ровно столько же неприемлемые для нас, рационалистов старого толка. И если мы так уж любим агностицизм, направим же его в обе стороны. Нельзя говорить: да, в нас есть нечто, чего мы не сознаем; зато мы точно знаем, что оно не связано с потусторонним миром. Нельзя говорить, что под нашим домом есть абсолютно незнакомый нам погреб, из которого, без сомнения, нет хода в другой дом. Если мы оперируем с неизвестными, то какое право мы имеем отрицать их связь с другими неизвестными? Если во мне есть нечто и я о нем ничего не знаю, как могу я утверждать, что это «нечто» — тоже я сам? Как я могу сказать хотя бы, что это было во мне изначально, а не пришло извне? Да, мы попали в поистине темную воду; не знаю, правда, прыгнули ли мы с крутизны.
Не мистики недостает нам, а здоровой мистики; не чудес, а чуда исцеления. Я очень хорошо понимаю тех, кто считает современный спиритизм делом мрачным и даже бесовским; но это — не аргумент против веры в бесовщину. Картина еще яснее, когда из мира науки мы переходим в его тень, то есть в салоны и романы. То, что сейчас говорят и пишут, наводит меня на мысль: не бесов у нас маловато, а силы, способной их изгнать. Мы спарили оккультизм с порнографией, материалистическую чувственность мы помножили на безумие спиритизма. Из Гадаринской легенды мы изгнали только Христа; и бесы, и свиньи — с нами…
Возьмите все Евангелие и прочитайте его, честно, с начала до конца. И вот, даже если вы считаете его мифом, у вас появится особое чувство — вы заметите, что исцелений там больше, чем поэзии и даже пророчеств; что весь путь от Каны до Голгофы — непрерывная борьба с бесами. Христос лучше всех поэтов понимал, как прекрасны цветы в поле; но это было для Него поле битвы. И если Его слова значат для нас хоть что-нибудь, они значат прежде всего, что у самых наших ног, словно пропасть среди цветов, разверзается бездна зла.
Я хотел бы высказать осторожное предположение: может быть, Тот, Кто разбирался не хуже нас в поэзии, этике и экономике, разбирался еще и в психологии? Помнится, я с удовольствием читал суровую статью, в которой доказывалось, что Христос не мог быть Богом уже потому, что верил в бесов. Одну из фраз я лелею в памяти многие, многие годы: «Если бы он был богом, он бы знал, что нет ни бесов, не бесноватых». По-видимому, автору не пришло в голову, что он ставит вопрос не о божественной природе Христа, а о своей собственной божественной природе…
Я уже говорил, что места, где я об этом думал, походили на поле чудовищной битвы. Снова по старой привычке я забыл, где я, и видел не видя. Вдруг я очнулся — такой ландшафт разбудил бы кого угодно. Но, проснувшись, живой подумал бы, что продолжается его кошмар, мертвый — что он попал в ад. Еще на полпути холмы потускнели, и было в этом что-то невыносимо древнее, словно еще не созданы в мире цвета. Мы, по-видимому, привыкли к тому, что облака движутся, а холмы неподвижны. Здесь все было наоборот, словно заново создавался мир: земля корчилась, небо стояло недвижимо. Я был на полпути от хаоса к порядку, но творил Бог или хотя бы боги. В конце же спуска, где я очнулся от мыслей, было не так. Я могу только сказать, что земля была в проказе. Она была белая, серая и серебристая, в тусклых, как язвы, пятнах растений. К тому же она не только вздымалась рогами и гребнями, как волна или туча, — она двигалась, как тучи и волны; медленно, но явно менялась; она была живая. Снова порадовался я своей забывчивости — ведь я увидел этот немыслимый край раньше, чем вспомнил имя и предание. И тут исчезли все язвы, все слилось в белое, опаленное солнцем пятно — я вступил в край Мертвого моря, в молчание Гоморры и Содома.
Здесь — основания падшего мира и море, лежащее под морями, по которым странствует человек. Волны плывут, как тучи, а рыбы — как птицы над затонувшей землей. Именно здесь, по преданию, родились и погибли чудовищные и гнусные вещи. В моих словах нет чистоплюйства — эти вещи гнусны не потому, что они далеко от нас, а потому, что они близко. В нашем сознании — в моем, например, — погребены вещи, ничуть не лучшие. И если Он пришел в мир не для того, чтобы сразиться с ними во тьме человеческой души, я не знаю, зачем Он пришел. Во всяком случае, не для того, чтобы поговорить о цветочках и экономике. Чем отчетливей видим мы, как похожа жизнь на волшебную сказку, тем ясней, что эта сказка — о битве с драконом, опустошающим сказочное царство. Голос, который слышится в Писании, так властен, словно он обращается к войску; и высший его накал — победа, а не примирение. Когда ученики впервые пошли во всякий город и место и вернулись к своему Учителю, Он не сказал в этот час славы: «Все на свете — грани прекрасного гармонического целого» или «Капля росы стремится в сверкающее море». Он сказал: «Я видел Сатану, спадшего с неба, как молнию».
И я взглянул и увидел в скалах, расщелинах и на пороге внезапность громового удара. Это был не пейзаж, это было действие — так архистратиг Михаил преградил некогда путь князю тьмы. Подо мной расплескалось царство зла, словно чаша разбилась на дне мира. А дальше и выше, в тумане высоты и дали, вставал в небесах храм Вознесения Христова, как меч Архангела, поднятый в знак привета.


1. Печатается по изданию Гилберт К.Честертон «Эссе, статьи и «Чарльз Диккенс», Москва, Book Chamber International, 1955.
2. Перевод Л. Сумм.

Источник: Урания №3-98